Все подчистив, обглодав буквально каждую косточку и доев рис до последнего зернышка, мы сели и посмотрели друг на друга. Из бара доносились голоса немцев, звучавшие все громче, по мере того как вина становилось все меньше, и периодические взрывы смеха. Я вытерла рот тыльной стороной ладони.
— Только никому не слова, — произнесла я, сполоснув руки. Я чувствовала себя как пьянчуга, который неожиданно протрезвел. — Это может больше не повториться. И мы должны вести себя так, словно ничего и не было. Если хоть одна живая душа узнает, что мы ели немецкую еду, нас сочтут предателями.
Мы бросили строгий взгляд на Мими с Орельеном, пытаясь донести до них всю серьезность наших слов. Орельен кивнул. Мими тоже. В такие минуты они были готовы на все. И, если понадобится, хоть всю жизнь говорить по-немецки. Элен схватила посудное полотенце, намочила его и принялась стирать следы недавнего ужина с рожиц малышей.
— Орельен, — сказала она. — Уложи детей в кровать. Мы займемся уборкой.
Но, как ни странно, мои предостережения вовсе не испортили Орельену настроения. Его щуплые юношеские плечи расправились впервые за долгие месяцы. И клянусь, когда он взял на руки Жана, то, если бы мог, принялся бы насвистывать.
— Запомни, ни одной живой душе, — снова предупредила я его.
— Знаю, — ответил он.
Ведь он был всего-навсего четырнадцатилетним подростком, которому кажется, что он действительно все знает. Маленький Жан уже обмяк у него на плече, так как впервые за несколько месяцев по-настоящему плотный ужин подействовал на него усыпляюще. Дети стали подниматься по лестнице. И их смех, когда они достигли верхней ступеньки, болью отозвался в моем сердце.
Немцы ушли после одиннадцати. В городе уже год как действовал комендантский час, и когда наступала ночь, мы с Элен сразу отправлялись спать, поскольку у нас не было ни свечей, ни газовых ламп. Бар закрывался в шесть, по крайней мере стал закрываться с начала оккупации, и мы уже тысячу лет не оставались так долго на ногах. И теперь буквально падали от усталости. В животе бурчало и булькало после неожиданно обильной еды, тем более что в последние месяцы мы были на грани голодной смерти. Я увидела, что сестра, отмывавшая сковородки, еле стоит. Я чувствовала себя все же не такой усталой и мысленно постоянно возвращалась к съеденному за ужином цыпленку. У меня было такое чувство, будто давным-давно убитые нервы снова возродились к жизни. Во рту до сих пор стоял вкус жареного мяса, а в носу — его запах. И эти воспоминания ярким угольком горели в мозгу.
После того как кухня была практически приведена в порядок, я отослала Элен наверх. Она устало откинула прядь волос со лба. В свое время сестра была красавицей. Когда я видела, как эта ужасная война ее состарила, то начинала думать о собственном лице. Узнает ли меня мой муж, когда вернется?!
— Не хочу оставлять тебя наедине с ними, — сказала она.
В ответ я только покачала головой. Я ничего не боялась. На душе было легко и спокойно. Поднять мужчин с места после сытного ужина — задача не из легких. Они много пили, но в бутылках осталось не больше трех бокалов на каждого; вряд ли с такого количества их потянет на подвиги. Господь свидетель, отец наш дал нам не слишком много, но научил понимать, когда надо бояться, а когда нет. Я могла с одного взгляда на незнакомого человека определить — по его напрягшейся нижней челюсти и сузившимся глазам — момент, когда внутреннее напряжение способно вылиться во вспышку насилия. А кроме того, скорее всего, комендант не допустит ничего подобного.
Я осталась на кухне и занималась уборкой до тех пор, пока не услышала звук отодвигаемых стульев. Похоже, они собрались уходить.
— Теперь можете закрываться, — произнес комендант, и я с трудом удержалась, чтобы не ответить ему колкостью. — Мои люди хотят поблагодарить вас за отличный ужин.
Я наградила офицеров едва заметным кивком. Мне не хотелось демонстрировать немцам благодарность за комплименты.
Но комендант явно не рассчитывал на ответ. Он надел на голову шлем, а я достала из кармана заполненные формы и протянула ему. Он бросил на них беглый взгляд и несколько раздраженно вернул мне обратно.
— Я не держу у себя таких вещей. Отдайте человеку, который привезет вам завтра продукты.
— Desolee, [10] — произнесла я, и это слово мне было известно слишком хорошо. Внутренний протест толкал меня на то, чтобы унизить его, хотя бы на время низведя до уровня солдата из вспомогательных войск.
Я стояла и смотрела, как они надевают шинели и шлемы. Одни, попытавшись продемонстрировать остатки хорошего воспитания, задвинули за собой стулья, другие же не стали себя утруждать, словно имели право вести себя везде по-хозяйски. Вот такие дела, думала я. Значит, нам придется до конца войны стряпать для немцев.
А еще я гадала про себя, что было бы, если бы мы готовили не так хорошо. Может, и проблем оказалось бы меньше. Но мама навсегда вбила нам в голову, что плохо готовить — уже само по себе непростительный грех. Возможно, мы были предателями, возможно, поступали аморально, но я знала наверняка, что мы навсегда запомним тот вечер, когда впервые за долгое время ели жареного цыпленка. А когда я подумала, что это, наверное, не в последний раз, у меня слегка закружилась голова.
И тут до меня дошло, что он смотрит на картину.
Мне вдруг стало страшно, и я вспомнила пророческие слова сестры. Картина действительно ниспровергала основы, в полутемном баре краски казались слишком яркими, а сияющая девушка — слишком своенравной и самоуверенной. Я только сейчас заметила, что она выглядит так, будто смеется над ними.
Он продолжал смотреть на портрет. Его товарищи начали потихоньку уходить, их голоса — грубые и громкие — гулко разносились по пустой площади. А я вздрагивала каждый раз, когда хлопала дверь.
— Очень похоже на вас, — произнес комендант.
Я была потрясена, что он заметил сходство. Но признаваться ужасно не хотелось. То, что он узнал в девушке на портрете меня, вносило элемент некоторой интимности. Я с трудом проглотила комок в горле и так крепко стиснула руки, что у меня побелели костяшки пальцев.
— Да. Ну, это было давным-давно.
— Картина немного напоминает… Матисса.
От удивления я выпалила, не подумав:
— Эдуард учился у него. В Академии Матисса в Париже.
— Я знаю о ней. А вы никогда не встречались с художником по имени Ханс Пурманн? — Он смотрел на меня в упор, и мне ничего не оставалось, как ответить:
— Я большая поклонница его творчества.
Ханс Пурманн. Академия Матисса. У меня даже закружилась голова. Услышать такое от немецкого коменданта!
Мне захотелось, чтобы он поскорее ушел. Я не желала слышать эти имена из его уст. Воспоминания о самых счастливых днях своей жизни были моими, и только моими, как маленький чудесный дар, который помогал мне держаться, когда становилось совсем невмоготу; и я не хотела, чтобы немец марал их своими небрежными замечаниями.
— Господин комендант, мне нужно убрать посуду. С вашего позволения. — И я начала складывать стопкой тарелки, составлять бокалы.
Но он даже не шелохнулся. Его глаза были обращены к портрету, а мне казалось, будто он смотрит на меня.
— Я так давно не разговаривал об искусстве, — произнес он, словно обращаясь к портрету, затем заложил руки за спину и повернулся ко мне: — Увидимся завтра.
Когда он проходил мимо, я была не в силах поднять на него глаз.
— Господин комендант! — произнесла я, с трудом удерживая в руках гору тарелок.
— Спокойной ночи, мадам.
Когда я наконец поднялась наверх, Элен уже спала, уткнувшись лицом в покрывало. Похоже, у нее даже не было сил снять одежду, в которой она стряпала на кухне. Я расстегнула ей корсет, сняла с нее башмаки и накрыла одеялом. Затем легла рядом, но из-за вертевшихся в голове мучительных мыслей до утра так и не сомкнула глаз.
10
Жаль (фр.).